Аморальный приказ

30 октября — День политзаключенного

К СОЖАЛЕНИЮ, об авторе этого рассказа нам ничего не известно. То ли он и вправду бывший капитан парохода, совершивший некогда страшное преступление, то ли просто талантливый сочинитель. В первом случае — да помилует его Бог, а во втором — да даст ему вдохновения, чтоб он и дальше продолжал писать такие же хорошие рассказы.


Шли мы тогда из Владивостока в порт Ванино. Рейс был последний в сезоне. Шансов успеть до ледостава почти не оставалось. Из Ванино сообщили, что у них на рейде уже появлялись льдины. Я недоумевал: зачем послали так поздно? Однако надеялся, что зима припозднится и удастся проскочить. Тихая и теплая погода в Японском море давала основания для таких надежд.

На борту у меня был «особый груз» — осужденные священники, настоятели монастырей, высшие иерархи. Надо сказать, однажды мне уже приходилось переправлять заключенных — страшно вспомнить... В этот раз — совсем другое дело. Ни тебе голодовок, ни поножовщины, ни шума, ни крика. Охранники маялись от безделья. Они даже стали их выпускать на палубу гулять, не боясь, что кто-нибудь из осужденных бросится за борт. Ведь самоубийство по христианским понятиям — самый тяжкий грех. На прогулках святые отцы чинно ходили по кругу, худые, прямые, в черных длинных одеждах, ходили и молчали или тихо переговаривались. Странно, но, кажется, никто из них даже морской болезнью не страдал, в отличие от охранников, всех этих мордастых увальней, которые, чуть только поднимается небольшая зыбь, то и дело высовывали рожи за борт...

И был среди монахов мальчик Алеша. Послушник, лет двенадцати от роду. Когда в носовом трюме устраивалось моление, часто можно было слышать его голос. Алеша пел чистейшим альтом, пел звонко, сильно и с глубокой верой, так, что даже грубая обшивка отзывалась ему. У Алеши была собака Пушок. Рыжеватый такой песик. Собака была ученая, понимала все, что Алеша говорил. Скажет мальчик, бывало: «Пушок, стой!» — и пес стоит на задних лапах, как столбик; «Ползи!» — и пес ползет, высунув от усердия язык, вызывая у отцов смиренные улыбки, а охрану приводя в восторг; хлопнет в ладоши: «Голос!» — и верный друг лает заливисто и с готовностью: «Аф! Аф!»

Все заключенные любили Алешу и его кобелька. Полюбили вскоре и мои матросы, даже охрана улыбалась при виде этой парочки. Пушок понимал не только слова хозяина, он мог читать даже его мысли: стоило Алеше посмотреть в преданные глаза, и пес уже бежал выполнять то, о чем мальчик подумал.

Наш замполит, Яков Наумыч Минкин, в прошлом циркач, восхищался Пушком: уникальная собака, с удивительными способностями, цены ей нет. Пытался прикармливать пса, но тот почему-то к нему не шел и корма не брал.

Однажды на прогулке наш старпом подарил Алеше свой старый свитер. С каждым днем заметно холодало. Мальчик зяб в своей вытертой ряске. Алеша только посмотрел Пушку в глаза — и пес, подойдя к старпому, лизнул его в руку. Старик так растрогался.

Возвращаясь к хозяину, пес ни с того ни с сего облаял Якова Наумыча, спешившего куда-то. Чуть было не укусил. Мне непонятно было такое поведение собаки. Однако на другой день все стало ясно. Я зашел к замполиту в каюту неожиданно, кажется, без стука, и увидел в его руках массивный серебряный крест. Яков им любовался... Крест был прикреплен колечком к жетону. Жетон был увенчан короной, на нем — зеленое поле, а на поле — серебренный олень с ветвистыми рогами, пронзенный серебряной стрелой. Яков перехватил мой взгляд. «А наш-то послушник, оказывается, князь!» — сказал он, как ни в чем ни бывало, и кивнул на крест с гербом.

Вот так мы шли пять суток. И вот на шестой день плавания Яков спросил координаты. Я сказал. Он озадаченно пробурчал что-то и спустился в носовой трюм. Вскоре вернулся с Пушком под мышкой. Пушок скулил. Алеша, слышно было, плакал. Кто-то из монахов успокаивал его. Замполит запер пса в своей каюте, и я расслышал, как он резко одернул старпома, попытавшегося было его усовестить: «Не твое дело!» После чего послонялся какое-то время по палубе, нервно сжимая кулаки, потом опять сходил в свою каюту и вернулся с черным пакетом в сургучных печатях. Вновь спросил у меня координаты. Я сказал: такие-то. Тогда он торжественно вручил мне пакет. Я сломал печати. В пакете был приказ.

Вы слышите — мне приказывалось: остановить машину, открыть кингстоны и затопить пароход вместе с «грузом». Команду и охрану снимет встречный эсминец. Я опешил. И с минуту ничего не мог сказать. Может, ошибка?.. Но тут подошел радист и передал радиограмму с эсминца «Беспощадный боец революции Лев Троцкий» — корабль уже входил в наш квадрат.

Что я мог поделать — приказ есть приказ! Помня о долге капитана, я спустился в каюту, умылся, переоделся во все чистое, облачился в парадный китель, как требует того морская традиция. Внутри у меня было как на покинутой площади... Долго не выходил из каюты, находя себе всякие мелкие заботы, и все время чувствовал, как из зеркала на меня смотрело бескровное, чужое лицо.

Когда поднялся на мостик, прямо по курсу увидел дымы эсминца. Собрал команду и объявил приказ. Повел взглядом: кто?..

Моряки молчали, потупив глаза, а Минкин неловко разводил руками. Во мне что-то натянулось: все, все они могут отказаться, все — кроме меня!..

— B таком случае я сам!..

Спустился в машинное отделение — машина уже стола, и лишь слышно было, как она остывает, потрескивая, — и, со звоном в затылке, отдраил кингстоны. Под ноги хлынула зеленая, по-зимнему густая вода, промочила ботинки, но холода я не почувствовал. Поднявшись на палубу, — железо прогибалось, — увидел растерянного замполита, тот бегал, заглядывал под снасти и звал:

— Пушок! Пушок!

В ответ — ни звука. Из машинного отделения был слышен гул бурлящей воды. Я торжественно шел по палубе, весь в белом, видел себя самого со стороны и остро, как бывает во сне, осознавал смертную важность момента. Был доволен тем, как держался, казался себе суровым и хладнокровным. Увы, не о людях, запертых в трюмах, думал, а о том, как выгляжу в этот роковой миг. И сознание, что поступаю по-мужски, как в романах, — выполняю ужасный приказ, но вместе с тем щепетильно и тщательно соблюдаю долг капитана и моряка, — наполняло сердце трепетом и гордостью. А еще в голове тяжело перекатывалось, что событие это — воспоминание на всю жизнь, и немного жалел, что на судне нет фотоаппарата...

Из трюмов донеслось:

— Вода! Спасите! Тонем!

И тут мощный бас перекрыл крики и плач:

— Помолимся, братия! Простим им, не ведают, что творят. Свя-тый Боже, Свя-тый Крепкий, Святый Бес-с-смерт-ный, поми-и-илуй нас! — запел он торжественно и громко.

За ним подхватил еще один, потом другой, третий. Тюрьма превратилась в храм. Хор звучал так мощно и так слаженно, что дрожала, вибрировала палуба. Всю свою веру вложили монахи в последнюю молитву. Они молились за нас, безбожников, в железном своем храме. А я попирал этот храм ногами...

В баркас спускался последним. Наверно, сотня крыс прыгнула вместе со мной. Ни старпом, ни матрос, стоящие на краю баркаса, не подали мне руки. А какие глаза были у моряков!.. И только Яков Наумыч рыскал своими глазами-маслинами по палубе, звал собаку:

— Пушок! Пушок! Чтоб тебя!..

Пес не отзывался. А пароход между тем погружался. Уже осела корма, и почти затихли в кормовом трюме голоса. Когда с парохода на баркас прыгнула последняя крыса, — она попала прямо на меня, на мой белый китель, — я дал знак отваливать.

Громко сказал: «Простите нас!» — и отдал честь. И опять нравился самому себе в ту минуту...

— Подождите! — закричал замполит. — Еще чуть-чуть. Сейчас он прибежит. Ах, ну и глупый же пес!..

Подождали. Пес не шел. Пароход опускался. Уже прямо на глазах. И слабели, смолкали один за другим голоса монахов, и только в носовом трюме звенел, заливался голос Алеши. Тонкий, пронзительный, он звучал звонко и чисто, серебряным колокольчиком — он звенит и сейчас в моих ушах!

— О мне не рыдайте, плача, бо ничтоже начинах достойное...

А монахи вторили ему:

— Душе моя, душе моя, восстань!..

Но все слабее вторили и слабее. А пароход оседал в воду и оседал...

Ждать дольше было уже опасно. Мы отвалили.

И вот тогда-то на накренившейся палубе и появился пес. Он постоял, посмотрел на нас, потом устало подошел к люку, где все еще звучал голос Алеши; скорбно, с подвизгом, взлаял и лег на железо.

Пароход погрузился. И в мире словно лопнула струна... Все завороженно смотрели на огромную бурлящую воронку, кто-то из матросов громко икал, старпом еле слышно бормотал: «Со святыми упокой, Христе, души рабов Твоих, иде же несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь бесконечная...» — а я тайком оттирал с белоснежного рукава жидкий крысиный помет и никак не мог его оттереть...

Вот вода сомкнулась. Ушли в пучину тысяча три брата, послушник Алеша и верный Пушок...

Пожертвование - Stripe

Служения Церкви